ВВЕДЕНИЕ
Мы привыкли думать, что вера требует серьезного лица. Бог серьезен, богословие серьезно, грех и смерть — тем более. А смех как будто принадлежит другой стороне человеческой жизни — той, где можно ненадолго забыть о серьезном. Но что, если смех способен не отвлечь нас от реальности, а, наоборот, неожиданно приблизить к ней?
Мартин Лютер, один из самых серьезных богословов в истории христианства, при этом был человеком, который много смеялся. В его застольных разговорах рядом с богословскими рассуждениями встречаются шутки, насмешки, грубый юмор и смех над человеческими слабостями. И именно эта противоречивость делает Лютера интересным для разговора не столько о нем самом, сколько о природе смеха.
Потому что смех неоднозначен. Он может освобождать от страха и разоблачать гордость, но может унижать и становиться оружием. Мы можем смеяться над собственной значительностью, а можем использовать смех, чтобы почувствовать свое превосходство над другим. Поэтому вопрос этой статьи не в том, можно ли христианину смеяться. Вопрос гораздо интереснее: что наш смех открывает о нас самих и о том, во что мы верим?
АМБИВАЛЕНТНЫЙ СМЕХ ПО МАРТИНУ ЛЮТЕРУ
Почему мы боимся смеяться в присутствии Бога?
Есть вещи, которые почему-то плохо уживаются в нашем представлении о вере. Например, Бог и смех.
Мы легко представляем себе Бога как Бога серьезности. Перед Ним нужно стоять с почтением, говорить правильные слова, правильно молиться. Серьезность кажется естественным признаком духовности. А смех как будто находится по другую сторону. Он слишком человеческий, слишком телесный, иногда слишком свободный и непредсказуемый. Он способен разрушить тщательно выстроенную дистанцию между «святым» и «обычным». Поэтому религиозная культура нередко относится к смеху с подозрением.
Но почему человек, который действительно верит в Бога, боится смеяться?
Возможно, потому, что смех способен разрушить то, что мы принимаем за необходимое. Он снимает маску, показывает человеческую нелепость, обнаруживает гордость и стремление все контролировать. И иногда именно поэтому нам трудно смеяться — особенно над собой.
Мы ведь смеемся не только потому, что все хорошо. Иногда мы смеемся потому, что неожиданно увидели правду.
Лютер: богослов, который смеялся
Здесь особенно интересен Мартин Лютер. Его легко представить человеком предельной серьезности: Реформация, споры о вере, грехе, благодати, оправдании, смерти и суде. Но в записях его застольных разговоров — Table Talk (Tischreden) — рядом с богословскими рассуждениями встречаются шутки, словесные игры, насмешки и грубый юмор. Исследователи действительно рассматривают юмор как важную часть лютеровского наследия.
При этом Table Talk не является стенограммой: записи делали слушатели, а позднее они были собраны и опубликованы. Поэтому отдельные высказывания нельзя автоматически считать точными словами самого Лютера.
Но сама картина достаточно выразительна: человек, которого история привыкла воспринимать как сурового реформатора, оказывается способен смеяться даже в разговоре о самых серьезных вещах. И это интересно не столько как биографическая подробность.
Нас интересует сам смех. Что происходит с ним, когда рядом стоят Бог, грех, смерть, страдание и суд? Может ли смех быть не просто развлечением, а способом увидеть реальность?
Лютер здесь становится не героем, которого нужно идеализировать, а своеобразной линзой. Через него мы можем рассмотреть странную человеческую способность смеяться, не отрицая трагедию. Потому что настоящий смех редко бывает однозначным. Он может освобождать и унижать, разрушать страх и становиться оружием, смеяться над человеческой гордостью и сам превращаться в проявление гордости.
Именно поэтому нам понадобится слово «амбивалентный». Смех способен одновременно разрушать и освобождать. И с этого противоречия начинается наш разговор.
Амбивалентный смех: между разрушением и освобождением
Слово «амбивалентность» означает одновременное присутствие противоположных чувств или смыслов. В отношении смеха оно особенно точно: смех способен освобождать и унижать, разрушать страх и разрушать достоинство, объединять людей и превращать одного человека в объект насмешки. Поэтому важно спросить не только «над чем мы смеемся?», но и «что происходит после нашего смеха?»
Здесь полезна идея Михаила Бахтина (философа, литературоведа и культуролога) о народном смехе Средневековья и Ренессанса. Карнавальная культура временно переворачивала привычный порядок: высокое становилось низким, могущественный мог оказаться смешным, а возвышенное соседствовало с телесным и бытовым.
Но такой смех не был только отрицанием. Он одновременно разрушал старое и открывал возможность нового. То, что казалось вечным и неприкосновенным, обнаруживало свою ограниченность.
Эта сторона смеха особенно важна для понимания Лютера. Его юмор часто возвращает человека из возвышенных рассуждений к конкретной жизни — к телу, слабости, страху, ошибкам, повседневности. Человек ест, стареет, болеет, ошибается и умирает. Смех напоминает об этом. И иногда он оказывается честнее религиозной серьезности, за которой человек пытается спрятать собственную реальность.
Но здесь возникает опасность. Смех, разоблачающий чужую гордость, легко сам становится выражением превосходства. Можно смеяться над собственной иллюзией величия. А можно смеяться над человеком, которого мы уже лишили достоинства. Это не одно и то же.
Поэтому амбивалентность смеха — не просто интересная особенность. Она ставит перед нами нравственный вопрос.
Смех как разоблачение человеческой значительности
Человек хочет быть значительным. Даже вера может стать частью этой потребности: мы хотим быть правыми, мудрыми, духовными, достойными уважения. Но если человек не способен смеяться над собой, его религиозность легко превращается в защиту собственного образа.
Здесь лютеровское понимание благодати приобретает неожиданное значение. Если моя ценность зависит не от безупречности, которую я должен постоянно доказывать, мне не нужно защищать собственную значительность любой ценой. Я могу ошибиться, могу оказаться смешным, могу не знать и все равно остаться человеком, которого Бог не отвергает.
Благодать делает возможным смех над собой. Не смех самоуничижения, а свободу от необходимости постоянно доказывать собственную правоту и величие. И тогда смех делает человека меньше, но не унижает его. Он снимает ложную значительность, чтобы человек мог наконец перестать быть центром собственного мира.
Возможно, именно поэтому смех иногда оказывается ближе к смирению, чем слишком серьезное лицо.
Почему Лютер смеется над дьяволом?
У Лютера есть одна особенно интересная черта: он способен смеяться над дьяволом. На первый взгляд это кажется странным. Если зло реально, зачем превращать его в объект насмешки? Но именно здесь смех приобретает силу.
Страх увеличивает противника. То, чего мы боимся, начинает занимать в нашем сознании больше места, чем имеет в действительности. Страх способен сделать конечное бесконечным, временное вечным. Смех словно отвечает: «Ты не настолько велик, как мне казалось».
Для Лютера дьявол реален, но он не Бог. Зло существует, но не является абсолютной силой. И потому смех над дьяволом можно понимать не как отрицание зла, а как отказ признать за ним последнюю власть.
Псалом 2 дает похожий образ: народы замышляют восстать против Бога, а Бог смеется. Это не веселый смех в человеческом смысле, а образ, показывающий несоизмеримость человеческой претензии и Божьей власти. Человек считает себя абсолютным, но он не абсолютен. Власть кажется вечной, но она проходит. Смерть кажется окончательной, но для христианства она не окончательна. Именно поэтому смех может стать формой сопротивления страху.
Смех перед лицом смерти
Смерть — самое серьезное испытание человеческого смеха. Нельзя договориться с ней, отменить ее или доказать ей свою правоту. Перед смертью человеческая значительность обнаруживает свои пределы. Но христианский смех не утверждает, что смерть смешна или что ее нет. Он утверждает другое: смерть реальна, но она не последнее слово. В этом смысле смех неожиданно оказывается связан с воскресением.
Воскресение не отменяет крест. Христос действительно умер. Именно поэтому христианская надежда — не попытка сделать смерть менее страшной красивыми словами. Она утверждает, что смерть не обладает окончательной властью.
Эту тему, тему смеха, можно увидеть уже в истории Сарры. Ее смех возникает из невозможности: обещание кажется несовместимым с ее возрастом и обстоятельствами. Но Бог не просто дает ей сына, Он как будто вписывает ее смех в имя ребенка. Имя Исаак — יִצְחָק (Yitsḥaq — Ицхак) — означает «он смеется» или «он будет смеяться» и происходит от еврейского корня, связанного со смехом.
Это имя становится частью самой истории. Сначала Сарра смеется, услышав обещание о сыне, потому что оно кажется невозможным. Позже она уже говорит: «Смех сделал мне Бог» (Быт. 21:6). То, что начиналось как смех недоверия перед лицом невозможного, превращается в смех радости перед лицом исполненного обещания.
Поэтому Исаак — не просто имя ребенка. Он становится живым напоминанием о превращении одного смеха в другой. В этом есть удивительный библейский парадокс: смех, который сначала рождается из невозможности, становится свидетельством того, что невозможное произошло. Исаак словно сохраняет в своем имени память об этом переходе — от «этого не может быть» к «это действительно произошло».
Библейский смех оказывается помещен между невозможностью и исполнением. И здесь он снова становится амбивалентным. Мы видим то, что есть, и одновременно обнаруживаем, что реальность больше наших представлений о ней. Крест выглядит поражением, но становится победой. Гроб выглядит концом, но становится началом новой истории. Смерть выглядит окончательной, но оказывается не последней.
И, возможно, именно здесь христианский смех обретает свой самый глубокий смысл: он способен сказать «нет» не самой трагедии, а ее претензии быть окончательной.
Но если смех может освобождать от страха, где проходит граница между свободой и жестокостью? Это следующий, и гораздо более трудный, вопрос.
Где заканчивается свобода и начинается жестокость?
До сих пор смех выглядел почти как освобождающая сила. Он снимает ложную значительность, разрушает страх, позволяет увидеть человеческую гордость и напоминает, что ни власть, ни смерть не обладают последним словом.
Но у смеха есть и другая сторона. Он может не освобождать, а подчинять. Не разрушать власть, а создавать ее. Не разоблачать превосходство, а утверждать превосходство того, кто смеется.
Именно здесь важно не идеализировать Лютера. Его юмор иногда был резким и грубым, а его полемический язык — оскорбительным. Исторический контекст объясняет многое, но не отменяет нравственного вопроса: что происходит, когда смех, который должен разоблачать человеческую гордость, направляется против другого человека?
Можно смеяться над властью и можно смеяться над беззащитным. Можно высмеивать собственную гордость и можно высмеивать чужую слабость. Внешне это может выглядеть одинаково. Но нравственно это совершенно разные вещи.
Поэтому один из самых простых вопросов здесь: кто после смеха становится меньше? Если смех уменьшает мою собственную значительность, он может освобождать. Если разрушает власть тирана, в нем может быть справедливость. Если уменьшает страх перед смертью, в нем может быть надежда. Но если после смеха другой человек становится для меня менее человечным, мы сталкиваемся уже не с освобождением, а с унижением. Здесь возникает неприятный вопрос: может ли человек защищать истину и одновременно быть жестоким? Да, может.
Можно говорить правду и говорить ее так, что другой человек перестанет ее слышать. Можно бороться с гордыней и делать это с собственным величием. Можно защищать Бога так, будто Бог нуждается в нашей агрессии. Человек может быть прав в содержании и неправ в способе. Смех особенно легко скрывает эту проблему. Мы сказали что-то обидное, «но это же была шутка». Унизили человека, «но все смеялись».
Однако человек, над которым смеются, не перестает быть человеком. И здесь проходит граница между свободой и жестокостью.
Святость без стерильности
Но из этого не следует, что христианству нужен стерильный смех — гладкий, безопасный и лишенный всякого напряжения.
Лютер интересен еще и потому, что его богословие существует среди обычной жизни: за столом, в разговоре, среди семейных и бытовых обстоятельств. Его Table Talk показывает веру, которая не отделена от повседневности. Святость не обязательно означает стерильность. Святой человек не перестает быть человеком. Он все еще ест, устает, ошибается, раздражается и смеется.
И, возможно, христианину иногда нужно не меньше смеяться, а смеяться больше над собой. Мы легко смеемся над чужим богословием, другой конфессией, неверующими, политическими противниками. Но когда объектом смеха становимся мы сами, юмор внезапно заканчивается. Способность смеяться над собой может быть признаком внутренней свободы. Мне не нужно защищать каждое свое слово. Не нужно всегда выглядеть мудрым. Не нужно быть непогрешимым. Я могу ошибиться и все еще остаться человеком, которого Бог не отвергает.
Такой смех не разрушает веру. Возможно, он защищает ее от превращения в идола.
Смех и воскресение
Мы начали с вопроса: почему верующий человек вообще должен бояться смеяться? Теперь ответ выглядит сложнее. Смех может освобождать и унижать, разрушать страх и причинять боль. Поэтому самого факта смеха недостаточно, чтобы назвать его добрым. Но есть уровень, на котором христианский смех приобретает особый смысл: воскресение.
В центре христианской истории находится событие, нарушающее привычный порядок вещей. Христос умер. Гроб закрыт. История, кажется, закончена. А затем оказывается, что она не закончена. Воскресение не говорит, что смерть была иллюзией. Оно говорит, что смерть не обладает последним словом. И в этом смысле смех неожиданно оказывается близок к пасхальной надежде. Он не отрицает трагедию. Он отказывается считать ее окончательной. Крест выглядит поражением, но становится победой. Гроб выглядит концом, но становится началом. Смерть выглядит окончательной, но оказывается не последней.
Возможно, поэтому христианский смех можно назвать смехом после невозможного. Он возникает не потому, что все хорошо, а потому, что реальность оказалась больше человеческих ожиданий.
Какой человек рождается из нашего смеха?
И здесь мы возвращаемся к Лютеру. Он не дает нам образ безупречного христианского смеха. Его юмор мог быть освобождающим, но мог быть и жестоким. Он способен разоблачать человеческую гордость и сам становиться выражением превосходства.
Именно поэтому Лютер здесь интересен не как герой, которого нужно идеализировать, а как линза, через которую мы видим противоречивую природу самого смеха. Возможно, главный вопрос поэтому звучит не «над чем можно смеяться христианину?», а «какой человек рождается из моего смеха?»
Если после смеха другой человек становится для меня меньше, стоит остановиться. Если же я становлюсь свободнее от собственной гордости, в нем может быть смирение. Если смерть перестает казаться абсолютной, в нем есть надежда. Если власть страха уменьшается, в нем есть свобода. Вероятно, именно здесь проходит граница между смехом, который разрушает, и смехом, который освобождает.
Мы живем в культуре, которая смеется постоянно. Мы шутим о политике, религии, смерти, человеческих слабостях. Иногда юмор помогает выдержать то, что иначе было бы невыносимо. Но он же может превратить другого человека в карикатуру.
Над кем мы смеемся?
Возможно, христианский смех — это не смех над человеком. Это смех над собственной претензией на величие. Смех над страхом, который выдает себя за абсолют. Смех над смертью, которая требует признать ее окончательной.
И, наконец, это смех человека, который знает: мир серьезен, смерть реальна, зло существует, но ни одно из них не способно определить всю реальность. За пределами того, что мы видим, есть жизнь, которая сильнее смерти, и надежда, которая сильнее страха.
Воскресение меняет саму перспективу. Бог способен превратить наш смех из смеха неверия в смех радости, из реакции на невозможное в благодарность за свершившееся.
И, может быть, именно поэтому христианин может смеяться не потому, что ему нечего бояться, а потому, что он знает: страх и смерть реальны, но они не окончательны.